Kirill Gatavan in Moscow
Artist Kirill Gatavan lives in Moscow and works with drawing, watercolour, collage, cyanotype, and screen printing. His works are held in private collections in Russia and Europe.
We visited Kirill’s studio and the forested surroundings, and independent curator Svetlana Taylor spoke with the artist about the figure of the catcher, voyeurism, and waiting for the apocalypse.
This article is in Russian. Contact us via email if you would like to comment or request an English translation.
ХОРОШО ПОМНЮ ВПЕЧАТЛЕНИЕ, КОТОРОЕ ПРОИЗВЕЛИ НА МЕНЯ ТВОИ РИСУНКИ, КОГДА Я УВИДЕЛА ИХ ВПЕРВЫЕ. МЕНЯ ТОГДА ПОРАЗИЛО, КАК ТЫ РАБОТАЕШЬ С КОЖЕЙ. ОНА У ТЕБЯ СОВЕРШЕННО ПЫЛАЮЩАЯ, УДИВИТЕЛЬНЫМ ОБРАЗОМ СЛОВНО СОЧЕТАЮЩАЯ В СЕБЕ И АГОНИЮ, И ЭКСТАЗ, И КАКОЙ-ТО ТРИУМФ ЖИЗНИ. КАК ТЫ ЕЕ НАШЕЛ?
Занимаясь рисунком и находясь в рамке бестелесной материальности листа, линии, пятна, я всë чаще находил аналогию, важную формулу которой позже я определил физическим ви́дением: краска — есть кровь, а бумага — есть кожа. Для меня это стало важным зрительным (и зрительским) наблюдением. Это метафизика предмета, предметной реальности. И это допущение физиологичности без биологической основы, когда кожа, как человеческий орган, зрима и в том же состоянии не ощущаема. Кожа-символ или сенсуальное переживание. Это кожа, состоящая из плотности бумаги, точек, цвета, размытости, интенсивностей. Я столкнулся с этим аутооткровением через поиск приближения к выразимости светоносной основы природных оттенков: листьев, теней, вечернего мерцания, бликов надкрылий жука, искры металла.
Надеюсь, кожа далась мне — как магический инструмент. Как то, что получают взамен отдаваемого, например: добра или дара, службы-услуги, подчинения. Сам волшебный инструмент не становится точкой, победой, конечным приобретением, а является «со-делателем». Если снова вернуться к моей аналогии (краска — кровь, бумага — кожа), то это опорный метафизический принцип тварности вещи. Принцип ее со-творенности, определяющий мою работу с материальностью предметов, которыми я работаю, и с которыми я ищу общий для нас путь.
ЕСЛИ Я ВСЁ ПРАВИЛЬНО УЛОВИЛА, БЛАГОДАРЯ ТВОЕМУ КОЖНО-ОПТИЧЕСКОМУ ВОСПРИЯТИЮ МЫ ПОПАДАЕМ В УСЛОВНОЕ ПРОСТРАНСТВО ЭКСТРАСЕНСОРИКИ ХУДОЖНИКА. ТО ЕСТЬ РЕЧЬ ИДЕТ О ПРИСВОЕНИИ И ОВЛАДЕНИИ С ТВОЕЙ СТОРОНЫ? ПОЗВОЛЮ НЕКОТОРУЮ ПРЯМОТУ, НО ПРОЦЕСС НАПОМИНАЕТ СТРАСТЬ И ЛЮБОВНЫЙ ПОЕДИНОК, НЕТ?
Уверен: присваиваю, овладеваю или вступаю в поединок не я один, не только художник, но любой смотрящий, любой, участвующий в игре наблюдений. Причем позиции непостоянны: всё смотрит на всё и всё вглядывается во всё. Меня вообще волнует тема взгляда — смотрения, рассматривания. Я увожу этот процесс в поле охоты. И ловли. И так я представляю еще одно из возможных приближений к материальности, материи — улавливании ее.
Фигура ловца в своем роде тотемическая структура. Ловец ловок, а улавливаемое тоже наделено этим качеством, расширением своего существа. Ловец субстантивно первертен. Не из своего желания. Но в системе отношений охоты, ловли. Как Актеон — ловец со множеством взглядов, взглядами своих собак-ловчих, видит и разглядывает наготу Дианы; Диана со множеством своих взглядов и взглядами спутниц-нимф, охотниц, открывает рассматривание Актеона (прим. ред. — речь идет о мифе об Актеоне и Диане, согласно которому Актеон во время охоты увидел богиню, купающейся в источнике, был превращен ею в оленя и растерзан своими собаками). Я вижу здесь подтверждение нескрываемости взгляда. Смотрение и вглядывание — вуайеризм — побуждают, направляют; меняют положение ловца. Диана, выливая на Актеона воду, обнаруживая этого ловца, будучи олицетворением охоты (ловли, преследования), превращает Актеона в добычу, которой одержимы уже собаки, и, в некотором роде, сам Актеон; это подобие «утопания» Нарцисса в своем отражении — и здесь вновь важна роль этого героя: он тоже охотник.
Копье, стрела, клинок (и клин, клинописное письмо, знак), зарубка, жезл составляют сцепленную череду значений векторов взгляда. Нам для ловли оставлен, в какой-то мере, лишь курсор, — мы охотимся через ссылки, компилятивное перебрасывание значений и символов. Но мы продолжаем охотиться. Мир порождает состояние охоты и порождаем охотой.
ПРОЯСНИ ПОБОЛЬШЕ, ПОЖАЛУЙСТА.
Естественно, образ любовного поединка очерчивает границу охоты — возвеличивает до жертвы, и бескровного жертвоприношения. Здесь я, наверное, повторюсь, снова подступившись к переводу значения дара из одаривания в ситуацию дарования-отдания, или отдавания дара, сокровища. Взгляд отдается, отдается и любовь, особенно в поединке, отдаются символы и значения, тайны и знание отдаются, отдается сила. Дарование растит, умножает, инициирует — посвящает посвящаемого. Словно в сценах Моцартовской «Волшебной флейты» — мы, птицелов Папагено с волшебными колокольчиками в руке, сопровождаем принца Тамино к испытаниям (образы которых я бы увел в архетипический союз Гильгамеша и Энкиду, обращенных в дружбу через поединок): художник и зритель, любовники взора.
ЕСЛИ МЫ НЕМНОГО ПОНИЗИМ ГРАДУС БЕСЕДЫ, РАССКАЖИ, КАК У ТЕБЯ ВСЕ СЛОЖИЛОСЬ И КАК ТЫ ВООБЩЕ ВОЗНИК КАК ХУДОЖНИК?
А я вот в чем уверен — в культуре нет «понижения». Если, конечно, это не производство продукта для контента в нашей контентной реальности, которая, собственно, к культуре имеет усредненное отношение, алгоритмизированное продуктом и KPI, если пользоваться терминами производительности.
Возникновение художника — это чрезвычайно точно. Художник возникает, да. Что же, я возник из детства, из игры, из полей и необъятности неба деревенской дачи, из материнского перерисовывания, из собирания жуков и бабочек, из ласк бабушек, из фантазии превратиться в бабочку, завертываясь в одеяло, подобно гусенице, из рисования в тетрадках подвижных домов, которые были устроены как книжки-раскладушки, а точнее — книжки-игрушки.
Становление художником — такое завязывание узелков. Словно древнее украшение — веревочка с узелками, где в каждый узелок ввязана событийная отметина, архетипическая прустовская мадленка, или прустовский венецианский камень порога.
Признаюсь, поворотной силой для меня стала способность матери очень точно копировать рисунки трав и цветов. Я понял, что этот дар есть во мне, раз он дан моей матери; этот дар дан мне так же, и его я могу превратить в силу. Так я раскрыл для себя вообще тайну изображения, рисунков, картинок из книжек. И понял, что я уже обладаю своей линией. Материнский еженедельник — у него была невероятная красная пухленькая и мягкая обложка — стал моим альбомом, картой моих линий. Помню, что даже «умел» эти линии читать, я видел их изображающими, уже говорящими мне. И эти линии говорили мне больше, чем я сам мог сказать в то время…
А притягательность детских иллюстрированных книжек — такая понятная для меня первородная запечатляемость мира. Охватываемая неохватность. Как будто это предельно ясно ребенку вообще. Он еще в этой неохватности. Поэтому я рисовал всегда. И меня всегда завораживала вещность при этом. Это было важное условие — отраженность и вещность. Я сейчас называю так то, что мне нужно было ощущать полнотой линии. Как линия горизонта на даче — есть и нет, можно взять кусочек, а можно кружиться, или бежать вперед, и всё это будет та же линия, та же предметность и средность полноты, в которой я присутствовал, которую ощущал своей.
А еще очень важно наблюдать — за мертвой бабочкой, или паутинкой, или солнечным зайчиком на дощатом полу веранды, и как там медленно, в этом световом столбике, движутся пыль, ворсинки, пролетают мушки.
Замедление. Это открыло мне формы линии, если всё превращать в линию и трехмерность. Потом уже, с учителем рисования, я приобрел понимание цвета; у меня была способность к колориту, к колоризму — что-то будто тициановское, или как у Паоло Веронезе — цвет как строение мира; а учитель мне давал черно-белые репродукции, и мы разбирали оттенки, чтобы включить первобытную память. Наверное, мне в этом режиме было проще. Я отталкивался уже от линии, и эта игра в оттенки меня не загоняла в угол.
ЧТО ОСТАВИЛО НЕИЗГЛАДИМЫЙ СЛЕД?
Самое раннее, что я вообще помню — самое опорное переживание, сложившее меня, во многом, — первое детское графическое воспоминание. Это была зима, всё черное и белое. Тут мне всегда хочется думать, что это был оттепельный день, потому что только в оттепель снег становится белее, а остальное чернеет сквозь эту белизну, как уголь. И меня отец на руках, в теплом кульке одеял, вносит с улицы в решетчатость пространства веранды, — мы приехали на дачу к бабушке, — и через черноту коридора мы перемещаемся в темноту комнаты с листами окон, ослепляющими мои глаза светящейся белизной. И потом я вижу на одном из этих «листов» кусок черного-пречерного стола, шапку снега, клинья заборчика, маленький сарайчик. И всё горит ореолом света.
КРАСИВО! СВЕТ ВЕЛИКИЙ ВОЛШЕБНИК. ОН ВСЁ ПРОЯВЛЯЕТ, МОЖНО СКАЗАТЬ, ЧТО СВЕТ — ГЛАВНЫЙ ОРИЕНТИР, ЧТОБЫ НЕ ПОТЕРЯТЬСЯ В НАШЕМ МИРЕ. РАССКАЖИ, А КАК ПРОИЗОШЕЛ ПЕРЕХОД ИМЕННО К КРАСОЧНОСТИ, К ТВОЕЙ ПАЛИТРЕ?
Думаю, этот переход к цвету, моей палитре — это что-то от внутренней невозможности и моего нежелания застрять на чем-то одном, такой детский рудимент, склонность к игре. Еще для меня это как будто та же сложность, как если бы я проносил одну рубашку больше одного дня. Точно такое же физиологизированное переживание и материала.
А иногда даже нужно подзабыть что-то из уже ставшего привычным — забыть акварель, или забыть тушь и чернила, или отказаться от воды, а с ней от гуаши, и взяться за сухую пастель, и столкнуть механику руки, глаза и мозга со старой точки. Так что мой переход — это вечное возвращение, а если точнее, то это кружение от одного к другому и потом обратно.
Главное, чтобы через это кружение нашлось техническое отражение всего во всём, чтобы гуашь мерцала акварельной прозрачностью и сложностью, а пастель имела пластичность гуаши или чернильную глубину, и линеарный рисунок, будучи пустотным и рыхлым в разрывах линии, обозначал свои цветовые соотношения.
А ВОТ СЮЖЕТЫ, КИРИЛЛ, БЕСКОНЕЧНЫЕ ФАНТАЗИИ, КАК И ОТКУДА ОНИ ПРИХОДЯТ?
Вопрос про сердцевину и тайное существо моей тяги к рисунку. Я бы так сказал. Сюжеты вырастают из сцен, театральности моего воображения. Иногда в рисунке может ничего не происходить, как и на театральной сцене или в сцене вообще. Иногда герои выступают, и появляется рассказывание. Я иногда воображаю, что создаю одну большую книжку с картинками, величественный том одной большой истории, рассказанной разными и часто повторяющимися персонажами. Кстати, наверное, и персонажи сами порождают для меня сюжеты. Лягушки, насекомые, руки, палки, сложные составные химеры курсируют в этом своде воображения. Здесь я тоже не перестал быть ребенком, особенно таким, который любит волшебные сказки, сны, выдумки. И своих героев я ищу повсюду. Разве что эти персонажи уже не части воображаемого мира, а сложившиеся сущности.
ПОД «СЛОЖИВШИМИСЯ СУЩНОСТЯМИ» ТЫ ИМЕЕШЬ В ВИДУ НЕКИЙ ПАНТЕОН СВОИХ ПЕРСОНАЖЕЙ? ТОГДА НЕМНОГО РАССКАЖИ ПРО СИМВОЛИЗМ КАЖДОГО ИЗ НИХ, ЕСЛИ ТАКОЕ ПРЕДСТАВЛЯЕТСЯ ВОЗМОЖНЫМ.
Да, точно, пантеон, или, я бы назвал его, раëшный (прим.ред. — относящийся к народному театру, райку) пантеон сущностей. Частиц большой фантазии, какого-то моего незавершенного еще магнум опуса. Но мне как будто сложно описать их по отдельности, они складываются в символические структуры, и я бы их сравнил со снежинками — во всей полноте их проявления.
Как снежинки собираются в снег, в метель, в снеговика, в снежок, так эти сущности соединяются, собираются из бесчисленного числа в нечто одно — большое, констелляционное, созвездное. Или как нота фиксирует и обозначает звук, его протяженность, а в большем состоянии составляет, уже, например, симфонию, ораторию, или хорал.
КИРИЛЛ, РАССКАЖИ ПРО СВОИ ОТНОШЕНИЯ С МУЗЫКОЙ. ЕСТЬ ЛИ СВЯЗЬ МЕЖДУ МУЗЫКОЙ И ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ПРАКТИКОЙ ДЛЯ ТЕБЯ? В ТВОЕЙ МАСТЕРСКОЙ ТО ГРЕМИТ БАРОККО, ТО ЧТО-ТО ЕЩЕ ПОКРУЧЕ!
Мне необходим ритм, ритмичность, когда я рисую. Кстати, под музыку я не способен думать. Музыка дает мне озарения, а рисунок превращается в танец. Я люблю величественные музыкальные конструкции. Тогда я ощущаю нужное мне над-состояние. Это присутствие другой механики жизни, которую, помнится, описал Велимир Хлебников — «Два — движет/трется — три». Здесь и не-здесь, между которыми и дана эта точка «над».
Я ЗНАЮ МНОГИХ ХУДОЖНИКОВ, КОТОРЫЕ ВОСХИЩАЮТСЯ НЕ РАБОТАМИ КОЛЛЕГ, А КАКИМИ-ТО ПАРАЛЛЕЛЬНЫМИ ИСТОРИЯМИ ИЗ СМЕЖНЫХ ОБЛАСТЕЙ, НАПРИМЕР, КИНО ИЛИ МУЗЫКОЙ. В ТВОЕЙ ЖИЗНИ КАКУЮ РОЛЬ ИГРАЕТ ЛИТЕРАТУРА, КИНО, ТЕАТР? ЧЕМ ТЫ ВДОХНОВЛЯЕШЬСЯ?
Если говорить о вдохновении, то меня больше захватывает случайно увиденная ветка, возможно сухая, или вообще, покрытая зеленью мха, ее кривизна, ее перспективное сокращение; или трепещущие на холодном ветру травинки, торчащие из первого снега; или туча...
Литература, театр и прочее меня могут впечатлить, отразить мои поиски. К примеру, постановки Роберта Уилсона. Тогда я ловлю свет и пустоту, и длинноты пауз в музыкальном материале, акценты. А кино мне ближе методами фрагментации. Так что, я в мастерской больше увлечен рассматриванием альбомов. Подолгу разглядываю картинки, особенно крошечные иллюстрации в цвете, а вот живопись я люблю смотреть черно-белой, почти становящейся скульптурой в таком репродуцировании. В некотором роде это стало привычкой и способом видеть. Особенно мне нравятся альбомы с вклеенными репродукциями. Это такая уловка отдельности как будто, когда изображение подтверждает свое существование вдвойне.
ИНТЕРЕСНО… А РАССКАЖИ НЕМНОГО О СВОЕМ НАСТОЯЩЕМ И ПЛАНАХ. СЕЙЧАС ПРОШЛА ТВОЯ ВЫСТАВКА «ОТБРОСЬ СВОЙ ВЗГЛЯД», В ПЛАНАХ ПЕРСОНАЛЬНЫЙ ПРОЕКТ В RUARTS. КАК ТЫ ОЩУЩАЕШЬ ВРЕМЯ И СВОЕ ИСКУССТВО В НЕМ?
Какой сложный вопрос! Что же, попробую ответить. Сейчас я увлечен человеческим лицом. И как будто бы мне нелегко свой опыт работы с этой формой образности свести просто к жанру. Портрет, в общем смысле, контекстен. Здесь, забираясь уже в следующий пласт вопроса о времени и моем ощущении времени, скажу, что контекстность настоящего заменена контентностью. Портрет сейчас выражает не человека, а сетевую конструкцию человеческого. Мне видится, что мы все погружены не во время, а в символы времени. Это результат дрейфа или эволюционирования последнего текущего большого стиля — постмодернизма.
Я ощущаю иную форму речи и говорения постмодернизма. Теперь свинчивается и чинится то, что на взлете, в пору роста, разрушалось и опровергалось. Человеческое становится базой для постмодернизма. Искренность, ранимость, слабость — как выражение истинной силы, — витальность, всё это надувается значением, хотя, как мне кажется, человеку по-прежнему отведена функциональная роль потребителя. Поэтому человеческое лицо я рисую как то, что прорывается сквозь меня. Возможно, бредово, я свожу сущности с реальностью. Что-то в духе Джеймса Энсора или Остина Османа Спейра, конечно, и символистов, и русских художников аналитического рисования. Вообще, это растерянность перед лицом, как в смысле разобранной потерянности, так и оторопи, и страха, и неуверенности. Лицо перестало быть лицом. Такова постмодернистская реальность. Лицо сейчас — что угодно. Мы погружены — да и перегружены — этой контентной «угодностью».
Еще я бы выделил важное свойство текущего состояния — это призрачность. Мир заново перезаколдован. Кризис, войны. Человечеству продано ощущение «негодующей ненормальности», что странно. Будто человечество в состоянии саспенсной встряски — как герои фильма «Ведьмы из Блэр», — а реальность задокументирована до ужаса, в прямом смысле. И здесь парадокс. Человечество больше не сталкивается с чужеродным, иным непознаваемым, а сталкивается с архетипическим страхом перед собой, отражением себя, желаний, зла внутри.
Призрачность жизни пугает больше, чем мертвец, вампир или пришелец. В 1990-е Гелий Коржев что-то такое предвидел, я уверен. Что-то такое на излете Ренессанса видел Жак Калло. Или Франциско Гойя понял в ужасе идейных войн Просвещения. Может поэтому я рисую одно и то же лицо, если, правда, это одно и то же лицо. Лицо. Великое, большое. Может, оно населяет меня. Как крупный план в Хичкоковском «Психозе». Так разрушается идиллия постмодернизма. Даже если он мимикрирует в теплую оболочку пушистой и избыточной доверительности. Всё равно мы погружаемся в гущу инерции — политической, культурной, экономической. Так ощущается, уверен, старение и старость. Греза форм.
У ТЕБЯ АПОКАЛИПТИЧЕСКИЕ ИНТУИЦИИ, КОНЕЦ ВРЕМЕН. А КАК ЖЕ БУДУЩЕЕ ЦИФРОВОГО МИРА И ФИЗИЧЕСКОЕ БЕССМЕРТИЕ, К КОТОРОМУ ВСЕ, А НЕ ТОЛЬКО ЗОЖНИКИ, СЕГОДНЯ ТАК СТРЕМЯТСЯ?
Совсем нет. Человек в состоянии пережить смену стилей, смену исторических вех. Нюанс лишь в том, чего человек ждет. Смерти, воскрешения или бессмертия. Стандартная оппозиция веры и неверия. Василий Розанов в «Апокалипсисе нашего времени» описал этот переход, его ужас и радость. Апокалиптичность вообще — про предсказанность. Екклесиастово «всë прейдет» (прим.ред. «Екклесиаст» — это библейская книга из Ветхого Завета, по преданию написанная царем Соломоном). Всë было, всë есть, всё будет. А цифровой мир и физическое бессмертие я воспринимаю в режиме оттенков. Как, например, цвет жилетки, форма носка ботинка, количество мушек на лице, длина каблука или юбки.
Мне доставляет особое ироническое удовольствие замечание Эрика Хобсбаума (прим.ред. — британский историк, профессор, наиболее известный работами о «долгом XIX» и «коротком XX» веках) о бумаге, до сих пор остающейся самым надежным средством сохранения информации. Это забавно. Материальность невозможно изгнать из Мира. А цифровой мир существует со времен Пифагора, а может его точка отсчета еще древнее. Вот абак, или счет у шумеров, и глиняные таблички. Цифровой мир будущего скорее про иные формы эксплуатации и рабочей зависимости каждого отдельного потребителя. Будет смешно, если однажды цифровым эквивалентом денег и экономического обмена станет человеческое внимание.
НА МОЙ ВЗГЛЯД, ЭТА БОРЬБА ЗА ВНИМАНИЕ И ЗА НАШУ ДУШУ ПРОИСХОДИТ ПРЯМО СЕЙЧАС. А ВНИМАНИЕ КАПИТАЛИЗИРУЕТСЯ. ТЫ ТАК И НЕ ОТВЕТИЛ ПРО БУДУЩИЕ ПРОЕКТЫ. РАССКАЖИ, ПОЖАЛУЙСТА, НЕМНОГО О СВОИХ ВЗАИМООТНОШЕНИЯХ С ГАЛЕРЕЯМИ.
О, я скорее всего не проектный художник. Если только само рисование не рассматривать как одну большую задачу. Ежедневное, по возможности и в идеале, рисование волнует меня больше всего. Наверное, поэтому со мной непросто иметь дело.
А если говорить о галереях Ruarts и Shilo — я бы назвал их смельчаками (прим.ред. — в галерее Ruarts планируется выставка Кирилла, а галерея Shilo — представляет художника). За это я чрезвычайно благодарен как Катрин Борисов (прим.ред. — арт-директор галереи и фонда Ruarts) и команде фонда, так и Игорю Шиленкову (прим.ред. — основатель Shilo Gallery). Смелость в Искусстве нужна больше галереям и галеристам, я считаю. А вот художнику нужно Время.
ХОРОШО, СПАСИБО ТЕБЕ ЗА БЕСЕДУ, А МЫ ТОГДА БУДЕМ СЛЕДИТЬ ЗА ВРЕМЕНЕМ…
В свою очередь, Света, я был рад ответить на твои цепкие и цепляющие суть вопросы!